Русский раскол XVII века: на смерть за единый «аз»
Сравнительное изображение старообрядцев и официальной православной церкви. Неизвестный художник, 1880-е
Педантично выверить огромный корпус богослужебных текстов по греческим образцам, перевести почти все заново аккуратным подстрочником, попутно, правда, поменяв и более очевидные для всякого простеца вещи: вместо старого «Исус» — «Иисус», вместо двуперстного крестного знамения — троеперстная «щепоть», крестные ходы не «посолонь», а против часовой стрелки. Да, результат непривычен, но, казалось бы, в истории христианства бывали реформы куда радикальнее. И все же то, что из этой реформы получилось в России XVII века, вышло катастрофой — социальной, психологической, административной. Конфликт личных воль наложился на конфликт между волей государства и волей народа — и в результате разумная реформаторская инициатива взорвала самосознание русского Средневековья со всей его идилличной целостностью
справка
Русский раскол XVII века был спровоцирован проводимой при патриархе Никоне церковной реформой, задачей которой было исправление церковных книг и обрядов в соответствии с практикой греческих церквей. От официального православия отделились сторонники прежней богослужебной практики (старообрядцы), разделившиеся на множество толков и направлений. Они были осуждены Большим Московским собором 1666–1667 годов и подвергались разнообразным репрессиям вплоть до заката Российской империи. Церковное проклятие было официально снято со старообрядцев на Поместном соборе 1971 г.
По нескольку раз в год как по нотам разыгрывалось это представление на юго-западной границе Московского царства. Являлся обоз со смуглыми, смиренного вида людьми, которые на заставе жаловались: мы из восточных стран, греческой веры, я — игумен (архимандрит, епископ, иногда даже митрополит) такой-то, а это племянники мои («племянники» частенько были на самом деле вовсе даже купцами). Страждем мы под безбожными агарянами, одна у нас надежда — на благоутробие его пресветлого царского величества.
В Москву летела записанная со слов делегации слезная челобитная: царь-государь, смилуйся, пожалуй. Разматывались архивные столбцы, составлялась педантичная справка — сколько в аналогичных случаях отпущено приезжим в прошлом году, сколько в позапрошлом; наконец следовало окончательное распоряжение, и просителям отпускали щедрую милостыню в виде соболей и прочей пушнины. Изредка, правда, было иначе: если духовное лицо было уж очень высокопоставленное или сулило важные агентурные сведения, обоз пропускали в столицу и даже допускали «гречан» пред царские очи.
Такими в России в середине XVII века чаще всего видели греков. Имена городов, островов и земель, из которых те приехали, звучали здесь музыкой: казалось, что это должны быть гости не из провинций современной Оттоманской империи, но со страниц истории Вселенских соборов и житий великих святых — и все же в том, как их принимали, было нечто снисходительное. И еще одно: эти визиты, безусловно, для русского самолюбия были крайне лестными, но приезжие несколько смазывали картину тем, что иногда норовили благодетелей к чему-то побуждать, вольно или невольно ставя им дополнительные условия. Одолей турок, батюшка-царь, освободи нас, сделай Царьград православным городом — и вот тогда будешь второй Константин. Насаждай школы, печатни, книжную премудрость, все то, чего у нас на Востоке нету,— и вот тогда процветет вера Христова на твоей земле по-настоящему.
И наконец, самое главное. С оглядкой на них надо было теперь править наш русский обряд — хотя уж на этом-то они поначалу не настаивали вовсе, и вообще роль греков в истории русского раскола была в лучшем случае служебной: как царь-батюшка скажет, так тому и быть.
Что же рокового на самом-то деле в этой смене обряда, почему все стороны в поднявшейся смуте были готовы биться до последнего — и бились? Налицо, как водится, совершенно разные «потому что».
цитата
Вот собака, яко Никон, бл…ей сын, солгал! Обманул царя Алексея, треми персты креститися понудил: «Троица-де Бог наш, тремя персты и знаменимся»
Протопоп Аввакум, «Послание всем ищущим живота вечнаго», 1679
Вот Алексей Михайлович: после войн середины века, принесших ему титул самодержца «всея Великия и Малыя и Белыя России», после того как окрепшее государство начало по чуть-чуть, понемножку открываться, был убежден в двух вещах. Первое — нужна реформа, потому что нужно унифицировать благочестие, привести его к благолепному «вселенскому» знаменателю. Второе — конечная ответственность за эту реформу и вообще за спасение подданных лежит на нем, самодержце. В этом не было ни истерии, ни мании величия — такое вообще было не в характере царя; одна только честная сангвиническая убежденность, почти простодушная. С тем же простодушием государь выпросил с Афона в Москву «на время» голову Иоанна Златоуста и крест императора Константина Великого, а потом не стал возвращать и искренне недоумевал, почему монахи досадуют: ну мне же ведь нужнее, ну мы же им так щедро заплатили.
А вот — Никон, пленивший впечатлительного Алексея Михайловича и сделавшийся не просто патриархом, но вторым «великим государем», фактическим соправителем, которому во время интронизации царь, бояре и все люди поклялись слушать его во всем, «яко начальника и пастыря и отца краснейшего». Обольщение, правда, длилось недолго. В 1652 году став патриархом, в 1658-м Никон, почуяв охлаждение со стороны царя, оставил кафедру и уехал в Новоиерусалимский монастырь, любимое и программное свое создание. Двумя столетиями раньше подобные демарши со стороны тогдашнего московского митрополита Геронтия вынуждали Ивана III являться к владыке с повинной. В XVII веке такое уже не работало. Царь дулся, колебался, обдумывал компромиссные выходы, но в конце концов предал бывшего «собинного друга» невиданному суду вселенских патриархов с понятным исходом.
«Спор о вере». Неизвестный художник, XVIII век
Фото: ГМИР
Никона, по существу, волновали не столько обряды, сколько взлелеянный им самим идеал независимой и могущественной церкви во главе с правителем-первосвященником. Осуществления его в русской истории он не мог увидеть — а потому готов был искать прецеденты где угодно, и в его писаниях неслучайно встречаются почти дословные совпадения с постулатами Григория VII и Бонифация VIII о «двух мечах» и «диктате папы». Впрочем, говорил он, «вера и убеждения мои — греческие»; то, что отличало русские богослужебные книги и обряды от греческих, представлялось ему неприятной порчей, которую нужно искоренить не во имя подчинения грекам, а наоборот: с этими самыми «греческими убеждениями» доказать не только русской пастве, но и церквам Востока, где именно нынче восседает «пастырь и начальник и отец краснейший».
На тех, кто этих великих целей не понимал и не принимал, он гневался зверски, со всей силой бешеного своего темперамента. Но ровно так же он гневался на царя и вельмож, учредивших «беззаконный», «сатанинский» Монастырский приказ, ведавший от лица государства делами церковных владений.
цитата
Как не знать, что знаешь, не помнить того, что помнишь? И тут нельзя судить: это мудро, это я буду исполнять, а то — пустяки, необязательно: кто тебя поставил судить так?
(Михаил Кузмин, «Крылья»)
Были и те, о ком в разговорах о расколе нередко забывают — трудяги, занимавшиеся самим исправлением книг. Здесь чем дальше, тем более очевидно было, что отечественной учености для этой работы категорически мало. Приходилось звать ученых греков, но куда чаще — ученых малороссов, которые быстро вошли в моду. А заодно принесли в Москву умение читать не только по-гречески, но и «по латыням», партесное многоголосие киевского образца, искусство хитрой, красочной и риторичной проповеди (неслыханное дело: до того в храмах разве что читали поучения святых отцов по книгам), тяжелые эрудитские вирши. И вообще барочную эстетику со всеми ее контрастами и экзуберанциями, которая у них-то уже проникла в плоть и кровь, но на Руси выглядевшую как-то деланно, не то пугающей, не то манящей диковиной.
И наконец, были те, кого ославили раскольниками: вот уж кто должен интересоваться обрядом самым живым образом. И действительно: казалось бы, не только в замене двоеперстия троеперстием им мерещилось догматическое преступление, ересь,— даже исчезновение союза «а» из текста Символа веры («рожденна, не сотворенна» вместо старого «рожденна, а не сотворенна») выглядело предательством веры; умрем, говорили они, за единый «аз» — и умирали.
Противникам никоновской реформы очень хотелось выглядеть именно что простым и очевидным движением: не хотим нового, оставьте все как было. Но в самих перегибах, в надрыве, в дроблении, в панически обостренном эсхатологизме не так много простоты: все диалектически вписано — как это ни странно — в новоевропейскую сложность и растерянность середины XVII века; не автоматическое сохранение старого уклада, а скорее попытка пересоздать и переосмыслить его. Плюс драматический страх перед Антихристом, прокрадывающимся в мир со страниц «порченых» книг, и не менее драматический кризис доверия к государству, которое, как получается, этому Антихристу пособничает и примеряет на себя его личину. Иными словами, нехитрая рациональная суть обрядовой реформы и тут осталась затемненной и непонятой.
В силу самой своей противоречивости русский раскол обречен на то, чтобы в него вчитывали самые разные вещи — вернее, подчеркивали в нем отдельные компоненты в ущерб прочим. Темное, неразумное обрядоверие. Борьба за мистические устои национальной жизни. Бунт толпы «невегласов» против людей, учившихся в европейских университетах (как иные никоновские справщики). Социальное движение против феодального гнета и усиления абсолютизма. А еще пролог к петровским реформам: «старина» оказалась настолько скомпрометированной, что апеллировать к ней стало делом заведомо неблагонадежным. И еще много всего, так много, что можно понять расколовождей, считавших, что в конечном счете их страсти — великий, судьбоносный эпизод даже не одной отечественной, но мировой истории.
Но вплоть до манифеста 1905 года «Об укреплении начал веротерпимости» государственное ведомство православного исповедания, напротив, сводило все это к очень локальному пункту. Как известно, Большой Московский собор 1666–1667 годов, заседавший — невиданное дело — под председательством патриархов Александрийского и Антиохийского, осудил и раскольников, и патриарха Никона, причем за ворохом богословско-канонических обвинений все-таки проступала главная причина что того, что другого осуждения: противление светской власти. На тех же патриархов и Никон «лаялся», когда они снимали с него украшенный жемчугами патриарший куколь: да подавитесь, голодранцы, авось хватит жемчугу на вашу-то бедность. И протопоп Аввакум: да куда вы годитесь нас учить, магометанские подданные, у вас самих православие под турками пестро стало. И в моральном смысле правыми в этот момент, вообще-то, оказались оба. Это нелогично, так не бывает. Но государству, когда оно берется за духовные дела, еще не такие чудеса под силу.