Иконоборцы: страх перед искусством
Никаких догматических тонкостей, никаких доктринальных лабиринтов, в которых легко запутаться простецу, ничего отвлеченного: суть иконоборческого спора кажется отчаянно простой. Или мы почитаем иконы — или считаем ненужными, вредными и даже кощунственными. Или поклоняемся им — или уничтожаем. Так-то оно так, и все же в церковной истории первого тысячелетия не так много явлений, которые по сложности, масштабу, фатальности последствий и, главное, загадочности стояли бы рядом с византийским иконоборчеством VIII–IX веков. Дело не в уникальности — протесты против священных изображений возникали и раньше, и позже, а в той внезапности, с которой государство оседлало эту проблематику. И еще, конечно, в том, как странно крестовый поход против икон вписался в большой политический контекст эпохи — арабы, Карл Великий, все более конфликтные отношения Константинополя и Рима
справка
Иконоборцы — противники почитания священных изображений в христианстве. В узком смысле это слово обычно относят к византийским императорам, сделавшим иконоборчество принципом государственной политики, и к их сторонникам. Византийское иконоборчество было провозглашено официальной церковной доктриной на соборе 754 года, осуждено на VII Вселенском соборе 787 года, но затем восстановлено на соборе 815 года. Только в 843-м почитание икон было торжественно легализовано вновь.
Сколотые со стен мозаики и фрески, костры из икон и иллюстрированных священных книг. Мы такое даже с совершенно секулярным взглядом на вещи воспринимаем тяжело — оправдывать варварство невозможно, логически его объяснять бессмысленно, и уж совсем странно бывает, когда и объяснить-то трудно. Когда протестанты первого призыва или французские революционеры расколачивают молотками скульптурный декор готических храмов, это понятно хотя бы отчасти: и там, и там — гневное «отречемся от старого мира». Но Византия, наследница и хранительница эллинского чувства красоты,— ее-то как попутало? Вроде бы никаких социальных переворотов невооруженным взглядом не увидать, что в VII, что в X веке строй государства приблизительно одинаков. Без «портретных» икон и больших монументальных циклов, символических и повествовательных, уже в VIII веке представить себе византийские храмы невозможно — да и народный культ чудотворных икон в это время уже процветает. И обветшать он не успел, и в то же время не то чтобы это было какое-то по тем временам нововводное явление, которое Лев III Исавр (император в 717–741) и его преемники-единомышленники, дескать, собрались уничтожать на корню.
Вообще, из первых рук об иконоборческих аргументах мы по понятным причинам знаем не так много, но кое-что знаем. Около 825 года император Михаил II Травл в послании к Людовику Благочестивому, явно оглядываясь на какой-то доступный ему свод заблуждений иконопочитателей, перечисляет возмутительные эксцессы, до которых доходил культ икон. Какие-то священники-де соскабливали по чуть-чуть красочного слоя с икон и добавляли к Святым Дарам, чтобы было уж совсем свято; кто-то сначала евхаристическое тело Христово клал на икону, как бы в руки изображенным святым, и только потом причащался; кто-то во время крещения брал иконы в восприемники(!). Выглядит безумно — но вряд ли это тотальная выдумка; способности людей производить на свет суеверия не ограничены ни вероисповеданием, ни степенью научного прогресса, и к тому же по крайней мере одно из этих злоупотреблений (использование икон в качестве крестных родителей) подтверждал и одобрял в качестве благочестивого обычая такой авторитетный поборник иконопочитания, как преп. Феодор Студит.
Так что какие-то странности, безусловно, были; другое дело, что бороться с ними путем запрещения икон как таковых и истребления священных изображений в церквах — не лечение ли это головной боли гильотиной?
Очень велик соблазн провести параллель: юный ислам ровно в это время тоже объявил войну всякой изобразительности как безбожию (точнее, как нарушению заповеди «не сотвори себе кумира»); Лев Исавр происходил из сирийцев и наверняка не понаслышке знал о восточных протестах против «языческих» изображений, к тому же именно он с арабами воевал, а ведь так бывает, что у противника невольно подхватываешь какую-то черту его рвения. Полемисты и в самом деле называли иконоборцев «сарациномудрствующими» — но все-таки здесь натяжка. Употреблять крест и другие символические изображения императоры-иконоборцы не запрещали, а прямо предписывали — халифам из Омейядов это вряд ли могло прийтись по вкусу; к тому же, как мы знаем, вне церковного контекста изображения людей, животных и даже языческих божеств (в виде аллегорий, не более того) вполне приветствовались — хотя бы для приватных радостей василевсов.
Есть и другая точка зрения. Иконоборчество как таковое — только часть большой-пребольшой программы, которую имели в виду соответствующие императоры, и только волею судеб она приобрела такое вопиющее самостоятельное значение.
цитата
«Какая безумная мысль у живописца — ради своего жалкого удовольствия домогаться того, чего не возможно домогаться, то есть бренными руками изобразить то, во что веруют сердцем и что исповедуется устами!»
(из актов иконоборческого собора 754 г.)
На первый взгляд это не так очевидно. Позднейшая историография и церковная традиция проклинали Льва Исавра как урода и нечестивца, его сына Константина V (правил в 741–775) навеки ославили Копронимом («калоименным» — дерьмом, говоря прямо; рассказывали даже, что будущий император обкакался во время крещения прямо в купели). Дальнейшим царственным иконоборцам, более или менее рьяным,— Льву IV Хазару (775–780), Льву V Армянину (813–820), Михаилу Травлу (820–829), Феофилу (829–842) — тоже досталось. А царицы-иконопочитательницы Ирина (соправительница с 780 года, самодержица в 797–802) и Феодора (регентша в 842–856), наоборот, прославлялись как благоухающие сосуды всяческих добродетелей.
Но даже из тенденциозных источников очевидно, что все эти прописные негодяи — не извращенные бездарности, не злые подобия Домициана, развлекавшегося методичным истреблением мух. Лев Исавр, мудрый законодатель, спас империю, отбросив арабов, стоявших уже под стенами Константинополя. «Дерьмоименный» Константин V успешно бил тех же арабов и болгар, и христолюбивое воинство его обожало как патриота и великого полководца. Феофил сочинял церковные песнопения (удержавшиеся в обиходе до сих пор) и построил столетиями изумлявший весь мир Большой императорский дворец в Константинополе. А та же Ирина, например, своего запутавшегося в вечных интригах сына Константина VI самолично повелела ослепить — отчего тот и умер.
Да, иконоборчество с его кровожадным презрением в адрес наивных иконопочитателей как будто бы не могло иметь особенно широкой базы среди простонародья. И все же императоры-иконоборцы были популярны. Василий Васильевич Болотов, последний из великих церковных историков дореволюционного времени, предложил шаткую, но эффектную меру этой популярности. Он изучил частотность появления имен Лев и Константин среди участников церковных соборов V — конца VIII веков; в результате у него неожиданно получилось, что ближе к 787 году оба имени приобретают совершенно взрывную популярность — «и что, следовательно, императоры-иконоборцы пользовались народной симпатией в весьма сильной степени».
Понятно, что тут главным образом дело в военных успехах, которые императорам-иконоборцам сопутствовали. Но, даже отцедив крайности и преувеличения явно враждебных авторов, мы можем представить себе, чего еще эти василевсы добивались. Они явно хотели сокрушить политическое влияние монашества — силы, уже бестрепетно вмешивавшейся в государственные дела; святому Антонию и другим отшельникам Фиваиды это и в страшном сне не могло присниться, но в VIII столетии кое-какие иноки уже занимают высокие должности в светском аппарате, причем ведут себя, увы, совсем не как свет мирянам. Иконоборцы, далее, хотели прибрать к рукам монастырские имущества и земли. Предположительно имели в виду радикальное обмирщение общественной жизни в целом — и уж по крайней мере старались планомерно освободиться от патриаршего контроля что в собственном быту, что в вопросах династической политики (а значит, и брачных союзов). За всем этим смутно чувствуется какая-то большая абсолютистско-секуляризаторская повестка дня, и еще один ученый недаром прибегал невольно к очень понятной аналогии, когда призывал оценивать деятельность иконоборческих правителей без предвзятости: мол, представьте себе, как сложно было бы адекватно оценивать наши петровские реформы, если бы мы располагали только обличительными речами Стефана Яворского и старообрядцев.
Только все же неясно тогда, отчего они при этом так навалились именно на иконопочитание — да и шаг это оказался в любом случае ложный. Как только военное счастье изменяло василевсам, народная поддержка сразу начинала хромать. Но хуже всего было с идеологическим обоснованием. Можно попробовать разглядеть в иконоборцах провозвестников Ренессанса, а в их противниках — обскурантов, однако же на практике это первые устроили колоссальную культурную катастрофу: с тех пор нам и приходится судить о византийском монументальном искусстве V–VIII веков прежде всего по мозаикам Равенны, Рима и так далее.
В фундаменте иконоборческой доктрины было понятное представление о том, что трансцендентное Божество неизобразимо, но этим дело не ограничилось: даже Христа, принявшего вполне изобразимую человеческую плоть, изображать не подобало. Не следовало изображать и ангелов — они же бестелесны. А тогда разве можно изображать Богоматерь, которая выше херувимов и серафимов? Нет. Разве можно изображать святых, которых, по слову апостола, весь мир не был достоин, банальными средствами мирского ремесла? Нет.
цитата
«Нельзя ли освободить всю поверхность Земли от предмета как блага, пусть останется поле освобождённым, где бы ноги не зацепились о преграды, где бы руки не могли ничего поднять, где бы глаз ничего не мог различить. Пусть всё так будет, как на поверхности живописного холста, где человек, в нём изображённый, ничего не видит, где руки его ничего не поднимают, где ум ничего не постигает, где всё, на нём существующее, превращено в плоскость безразличную, беспредметную, бесцельную»
(Казимир Малевич)
И вот так в конце концов дело приходило к тому, что «низменное эллинское искусство» плохо само по себе — даже, скажем, сделанный на память портрет родственника получался оскорблением правды Божией: пытаться сохранять человеческий образ — значит отвергать будущее воскресение умерших подобно язычникам. И это не индивидуальные крайности какого-нибудь зарапортовавшегося апологета, а официальное учение собора 754 года, санкционированное императором. Протестантские хулители икон XVI века до такого все-таки не договаривались.
Получалось, что на кону была судьба отнюдь не только монашества и народного благочестия, но и христианской антропологии с ее выходами на художественную культуру, и даже самой этой культуры. Все это устояло — и уже скоро, после того как отпрыска Феодоры, беспутного Михаила III, убил его фаворит Василий Македонянин, при новой династии расцвел тот компенсаторный интерес к греко-римскому наследию, который историки назвали «Македонским ренессансом», первым в череде византийских «возрождений».
Увы, не все можно компенсировать. Отношения с Римом и с Западом вообще были испорчены бесповоротно. Папы не то что бы держались за иконопочитание как за спасательный круг, но волюнтаризм императоров Востока их возмущал, тем более что авторитет римского престола в Константинополе воспринимали все менее всерьез. Сначала в одностороннем порядке изъяли из юрисдикции понтификов густонаселенные Балканы (изначально они, как часть Западной Римской империи, оказались под римским омофором), потом проигнорировали отчаянные призывы папства о помощи, когда Центральную Италию грозились поглотить лангобарды. Пришлось заключить эпохальный союз с той силой, что была поближе,— франками. До сих пор папы соглашались делать вид, что правят с согласия римского императора, пусть император этот сидел уже в Новом Риме на Босфоре. Но в 800 году, воспользовавшись удобным юридическим предлогом (в Константинополе царствовала Ирина — а женщин-самодержиц в истории обоих Римов никогда прежде не бывало), папа Лев III короновал «императором римлян» Карла Великого. Который со своей стороны пытался было установить с возмущенными византийцами подобие взаимного уважения и даже соединить обе империи брачными узами — но, когда эти планы провалились, западное презрение к «гречишкам» потеряло последние преграды. Даже окончательное восстановление иконопочитания встретили в державе Карла со скепсисом, хотя в целом католическая церковь по сю пору признает антииконоборческие решения VII Вселенского собора как нормативные: а как иначе, в противном случае история европейского искусства была бы куда более несчастной.
А вот искусство восточнохристианское в конечном счете, как это ни парадоксально, все-таки пострадало. Не сразу, далеко не сразу, но смущенная потребность дистанцироваться от «нечестивого эллинского художества» сыграла зловещую роль. То, что в самой Византии было живой отраслью античного искусства с его приемами, методами и образностью, стало потом формализоваться, засыхать, цепенеть, перетолковываться — и в конце концов породило ходячее представление об иконописи как совершенно автономной художественной (даже скорее метахудожественной) практике. В которой, мол, рабское следование предписанным иератическим образцам и правильное употребление надписей важнее, чем «падшая» интуиция красоты и гармонии, чем индивидуальность, чем человеческое измерение священной истории. Без этих «грехопадших» начал спора об иконах, конечно, не было бы — как не было бы и самих икон.